Если встретиться нам не придется...

Сегодня Поля была в приподнятом настроении. Еще бы: кончилась, наконец, жизнь в пансионе, зубрежка, обязательная гимназическая форма, назидания классной дамы и занятия танцами, где за кавалера тоже была девочка, «шерочка с машерочкой»! Впереди маячила жизнь, свободная от всяческих забот. На дворе сияло солнце, и эта летняя отличная погода добавляла радости.
Поля с нетерпением ожидала приезда за ней отца. Маменька, конечно, не поедет, не только потому, что не терпит всякие разъезды, а в основном из-за боязни оставить дом без догляда, хотя бы на час, бдительно следя за всем и не доверяя никому. По ее убеждению, только отвернешься — обязательно что-то стянут, а неровен час, ежели отъедешь, хотя и ненадолго, могут и дом спалить. «За челядью нужен глаз да глаз!» - непрестанно повторяет мать в назидание супругу и к усвоению дочерью.
Нет сомнения, что матушке небезразлична ее единственная дочь, и она питает к Поле материнские чувства, но никогда их не выказывает, по-видимому, считая это излишним.
Поля, хотя и боялась матери, но любила и старалась подражать, всецело находясь под ее влиянием. Ведь никто, включая отца, не мог перечить хозяйке дома и, как говаривал отец: «С нашей глубокоуважаемой Калерией Евграфовной не забалуешь!»
Мнение и слова матери были законом, родня и даже соседи знали — от своего убеждения и решения она не отречется, а главное, не потерпит возражений. А вообще матушка Поли была хоть и непоколебима, но богобоязненна.
Отец же был совсем иной, с ним Поле было легко. От него так и веяло любовью к ней, и девочка, пользуясь этим, как говорится, вила из отца веревки. Он был готов на все ради своей наследницы, кроме одного — заступничества перед матерью...
Поля отвечала отцу любовью, но вот уважения не испытывала, видя, как тот пресмыкается перед матерью и как безоговорочно выполняет все ее, иногда безжалостные и даже безрассудные требования.
...А вот и звук остановившегося экипажа! Поля радостно подбежала к окну. Действительно, у подъезда остановился возок, но кучер оказался явно иной, не их, и Поля уже готова была, разочарованная, отойти, но узрев вылезавшего отца, счастливая, бросилась вон из комнаты ему навстречу.
После приветственных возгласов, объятий и троекратных лобзаний дочерних щек, отец, в обычной своей, так нелюбимой матерью манере, обратился к кучеру:
- Николашка, принеси-ка, братец, вещи барышни!
Молодой парень, судя по озорным глазам, которыми он пожирал хозяйскую дочь, был не робкого десятка.
- А где, барин, прикажете вещи взять?
- В пансионе, дурень! Зайди и спроси пожитки Карнауховой Аполлинарии, за которой отец изволили приехать.
- Папенька, я пойду покажу, - предложила Полина, которой юноша, заслышав обращение «дурень», успел послать насмешливый взгляд.
- Сам разберется, не маленький.
- А что это у нас за кучер? А где старый, Ермолай? - поинтересовалась Полина, как только юноша скрылся за дверью.
- Да ты сама сказала, старый. Хворый уже стал, вот я и сменил его. А этот, Николаша, сын нового садовника. Наш-то, Кирсан, преставился... Тут целая история была. Сосед, Плюхин, вконец разорился, свое именьице и продал. А новые хозяева, Полозовы эти, деловитые оказались: все вокруг повыкорчевывали напрочь да зерном разным позасевали. Крупорушку теперь затевают, все неймется людям! Садовник-то их и остался не у дел. А парень, Николашка этот, дельный. Гляди, быстро как управился, — вон уже идет с баулом! А, кстати, голосистый этот ухарь, всю дорогу песнями развлекал, да к тому же ладный.
- Шутите, папенька! Сказали, ладный... Вислоухий! Что, не видите, как одно ухо у него торчит?
- Да, глаз у тебя, Полюшка, цепкий - усмотрела! Видать парня с малых лет за это ухо таскали, вот оно и оттопырилось.
Кучер подошел, и Поля быстро сменила тему, спросив отца:
- А вы, папенька, с директрисой гимназии рассчитались?
- Конечно, все сделал и ручку в благодарность поцеловал, как матушка наша, Калерия Евграфовна повелела.
- А гостинец какой привезли?
- Нет, гостинца не привез. Матушка сказывала, что денег за обучение и проживание твое бралось более чем достаточно. «Поцелуй ручку, поблагодари на прощание, с нее и будет!» - приказала наша благодетельница.
Кучер втащил вещи, отец и дочь сели в экипаж и кони, подгоняемые громким: «Пошел!», весело  застучали копытами по мостовой.
- А как матушка? Все командует?
- Да, не то слово! Адмирал в юбке! Вся в заботах. Печется о твоем приданом, уже полный сундук обновок приготовила, да все ей мало кажется. Жених-то знатный...
- Постойте, папенька... Это вы про какого жениха обмолвились? Не ослышалась ли я?
- Нет, не ослышалась! Подобрала она тебе отменного — самого генерала Долгополова сынка.
- Это соседей наших, что ли? Да сынок этот, папенька, старый, с него, небось, уже песок сыпется!
- Да ты что, Поленька! Ему еще и пятидесяти нет. Даже мне было поболе, когда женился на твоей матушке.
- Неужели она так влюбилась? На матушку не похоже... Ведь разница в годах у вас, ой как велика была.
- Я бы не сказал — велика, всего-то двадцать годков. Но ведь и ей тогда было немало, тридцать шестой шел...
- Неужели матушка так долго в девушках сидела? Вот чего не ожидала! И поэтому торопится меня замуж скорее отдать?
- Нет, Полюшка, ее рано сосватали да под венец повели. Ан, вскорости овдовела она...
- Вот оно что... А вы, как встретились? Вас сосватали?
- Да нет... Ты уж взрослая теперь, вот послушай, как мы соединились. Нашей матушке понадобился управляющий и я пришел к ней поднаняться. Она и сейчас знатно выглядит, а тогда — ну, прямо красавица была! Стала меня расспрашивать, что да как, а как узнала, что не женатый и оным не был, поинтересовалась, не болен ли чем? Услышала, что на здоровье отродясь не жаловался, мне и говорит:
- Хорошо, Харитон Герасимыч, возьму я тебя в управляющие... А заодно и в мужья! И мне сподручней будет  - сам у себя ведь не своруешь, да и тебе, думаю, выгода есть.
Я поначалу решил, что шутит благодетельница наша, ан вскоре все вышло, как видишь, всерьез.
- Ой, как интересно! Ай да матушка! Кто бы мог подумать! Хотя... она все делает по-своему, мне бы так!
- А ты гляди на нее и учись!
Кони резво бежали, цокая копытами по наезженной грунтовой дороге, а молодой кучер, восседавший на облучке, мурлыкал себе что-то под нос. Девушке, еще недавно предвкушавшей встречу с любимой матушкой и родимым домом, взгрустнулось. Сообщение отца о затее со скорой свадьбой  навеяло тоску. Быть беде: мать от задуманного не отступится, а за нелюбимого, она, Аполлинария, ни за что не пойдет!
Харитон Герасимович, увидев потускневшее лицо дочери, решил развеселить ее и крикнул кучеру:
- А ну, Николаша, затяни-ка нам мою, любимую!
И тот запел удивительно красивым, непонятно как творимым, словно бархатным голосом:
Вот мчится тройка удалая
Вдоль по дороге столбовой,
И колокольчик, дар Валдая,
Гудит уныло под дугой.
...Кучер пел, повозку покачивало, а Поля, заслушавшись, прикрыла глаза и видела запавший ей в душу, насмешливый, озорной взгляд этого вислоухого парня...
...Теперь я бедный сиротина!
И вдруг махнул по всем, по трем -
И тройкой тешился детина,
И заливался соловьем...
«Какой молодец, как красиво поет! - подумала Полина. - Он сам, словно соловей. Не о себе ли?..»
В это время экипаж подъехал к крыльцу родного дома, на которое вышла, заслышав, мать.
- Слава Богу! Возвернулась, моя горлица! - приветствовала она дочь. - А я уж заждалась!
- А я как истосковалась по вам, маменька, и по дому нашему, сказать нельзя!
- Ну, проходи, с Богом! Твои любимые пирожки - и капустой, и с вязигой, да шанежки застыли уже, вас ожидаючи.
Мать еще о чем-то говорила, расспрашивала Полю, та ей отвечала, а в голове девушки неотступно все роились мысли о новом кучере, его пении и улыбке, которую подарил ей на прощанье...
Едва сели за стол, Калерия Евграфовна сразу же, не откладывая в долгий ящик, как говорится, взяла быка за рога:
- Еще пару деньков, Аполлинария, поостынешь с дороги да от учения, от которого даже щеки румянец утратили, и дадим Долгополовым знать — пускай сватов засылают! А там, глядишь, и свадебку сыграем!
- Вы что, маменька, рано мне еще! О какой свадьбе речь? Сами сказали, что устала от учебы. Да и жених этот, долгополовский сын, мне в отцы годится, а не в женихи. Да и...
- Не серди меня, Аполлинария! - прервала ее мать. - Партия блестящая. О такой мечтать можно! Шутка-ли, сам генерал намекнул, что не прочь с нами породниться. А ты в позу становишься.
- Но не спросил ли при этом отставной козел, что даете за меня?
- А как же, как положено! Дело-то серьезное. А даем мы за тебя не мало, приданое отменное: два сундука с добром, двести рублей серебром да деревеньку — какую выберет, хоть Верхнюю Зубаревку, хоть Нижнюю. Ничего нам за единую наследницу не жаль! Цени, дочь!
- Я, маменька, ценю. Много даете, того не стою, но...
- Стоишь, ой как стоишь! Ведь всем взяла - и статью, и умом! Вот, породнишься с генеральской семьей...
- Не бывать, маменька, этому!
- Что значит: «не бывать»? Сам генерал Долгополов об этом речь завел! Мол сын жаждет посватать дочь вашу!
- Так и сказал, что жаждет?
- Ну да.
- Так с этой жаждой и помрет! Сказала — не бывать!
- Молчи, неблагодарная! Честь такая выпала, а она нос воротит! Слышал, Харитон Герасимыч, что дочь твоя несет? Прояви-ка ты свою, отцову волю! Чего молчишь?
- А что я... Рад буду дочь отдать за генеральского сынка. Но неволить не стану... Она, умница наша, сама пусть решает. Партия хорошая, знатная, да ослушаться мать свою, благодетельницу нашу, грех! Добра ведь тебе желает...
- Вот, то-то же, училась, училась дочь наша, да ума, вижу, не набралась! И не ей решать, Харитон, а нам, усвой и внуши этой безмозглой упрямице!
- Я сказала — этому не бывать, хоть режьте!
- Хорошо! Резать тебя не будем, а порежем знатный этот пирог, что так завлекательно глядит! - примирительно сказал отец. - Время еще есть, одумается дочь наша. Дай срок, Калерия Евграфовна, не торопи. А сейчас давайте, пока трапеза на остыла, отобедаем, с Божьего благоволения, по-праздничному.
Озадаченной вышла Поля из-за стола. Она-то хорошо знала мать — если что решила, от своего не отступится. Как не отступится и дочь ее, в этом вся похожая на мать!
Надо что-то придумать... Но за этого тщедушного, схожего с козявкой, да к тому же передержанного, хотя и знатного генеральского сынка, она не пойдет! У нее другой сейчас на сердце, другой в душу запал... Да, видать и она ему глянулась - как смотрел на нее во все глаза кучер Николай, как улыбался, а как пел! С таким быть — счастье одно!
«И почему я должна от счастья своего отказываться? - возмущалась мысленно Поля. - Вон и маменька сама, как отца увидела, не стесняясь, смело взяла его в мужья. А чем я хуже ее? С Николаем, чувствую, мы поладим, и будет он меня всю жизнь любить и песни свои петь. А порченную, маменька поневоле отдаст за него, сына садовника. Другого выхода у меня нет!» - так решила непокорная Поля.
С этой поры девушка, упросившая родителей позволить ей, пока лето, спать в амбаре на сеновале, почти каждую ночь проводила в объятьях дружка. Она отдалась ему, не боясь последствий, в полной уверенности, что за свое счастье надо бороться, а оно, ее счастье — в этом парне!
Николай, с первого взгляда влюбившийся в хозяйскую дочь, не мог опомниться от счастья. Она - красивая, ученая, богатая, предпочла генеральскому сынку его, простого крестьянина. Лежа рядом и вдыхая аромат пахучих свежих трав, они мечтали о будущем. «Вот, обвенчаемся, - говорила Полюшка, - поедем с тобой в Саратов, а может, в саму Москву. Будешь учиться петь и станешь, как Шаляпин!
- А кто такой, этот Шаляпин? В каком церковном хоре поет?
- Он поет в Санкт-Петербурге, Москве, да по всему миру! Тоже из крестьянского рода, а из-за голоса своего стал знаменит. Вот и ты, Николаша, таким станешь, если ухо твое, оттопыренное, вислоухий ты мой, не подведет! - шутя, поддразнивала Поля его, забавляясь. - Гляди, я — Карнаухова, а ты — вислоухий! Видно, сам Бог так решил — быть нам рядом!
Николай слушал ее и думал: «Твои бы слова — да Богу в уши!» Неужели счастье улыбнется и барыня отдаст дочь за кучера? В это невозможно было поверить, но  так хотелось...
А вскоре пришла сваха, которой маменька сказала, что они готовы дать согласие. Пусть Долгополовы присылают сватов, а лучше, пусть сам генерал приезжает сватать их дочь.
И он явился, нарядный, с орденами на груди. Как маменька сказала дочери: «Такому важному отказывать грешно. Учти и будь умницей!»
Поначалу Поля хотела преподнести матери: мол, порченная я, стыда не оберешься, если об этом прознает жених, так что лучше отказать, придумав какую-нибудь приличествующую отговорку. Но, поразмыслив, решила с этим повременить — признание никуда не денется, а то, что мать сразу разлучит ее с Николаем, это точно. Надо время оттянуть, авось что-то путное придет на ум...
Услышав, как отец с генералом заговорили о начавшейся войне с германцами, Поля сказала:
- Мне кажется, в такое время, когда льется русская кровь, негоже свадьбы играть. Может, повременим чуток, с полгодика? Войне придет конец и тогда можно будет весело играть, хоть помолвку, хоть свадьбу, не беря грех на душу...
- Да какой в этом грех? - вскричала, понявшая уловку дочери, мать.
Но тут, к великой радости Поли, генерал важно произнес:
- Правду, Калерия Евграфовна, дочь ваша говорит! Вот разобьем супостата и возьмемся за свадебку. Умная и преданная родной земле головка у сей девицы! В этом и сила наша русская!
Против генеральского слова, мать, хотя и осталась недовольна, о чем потом выговорила дочери,  противиться не стала. Перенесли торжество на зиму, сразу же по окончании рождественского поста.
Довольная, Поля поспешила обрадовать милого этой новостью, но нигде не могла найти Николая. Упряжка на месте, но самого не видать... «Куда запропастился?» - недоумевала она, с нетерпением ожидая ночи, в надежде на встречу в амбаре.
Но и ночью любимый не пришел, и лишь днем стало известно, что Николая забрали в солдаты и отправляют на  войну. Перед отбытием он лишь ненадолго успел вернуться в село, чтобы попрощаться. Уходя, Николай дал Поленьке свое фото, где на обороте корявым почерком, но старательно было выведено:
«Если встретиться нам не придется,
Если так уж жестока судьба,
Пусть на память тебе остается,
Неподвижная личность моя.

Без слов, но от души -
Полюшке от Коли»
Когда Поля прочла этот незамысловатый стишок, ей стало страшно: неужели он пророческий? Зачем Николаша так написал? Что-то нехорошее проникло ей в душу и слезы навернулись на глаза...

...Это утро начиналось как обычно. Вся семья собралась к завтраку. На столе громоздились свежие овощи и разносолы: огурчики, грибочки, квашенная капуста, маринованные яблочки. Между родителями текла деловая беседа: отец советовался со своей Калерией Евграфовной, не стоит ли прирезать захромавшего бычка, а то неровен час, сам падет? Поля, в ожидании горяченького, налегала на соленые огурцы, да так увлеклась ими, что почти все и съела... Это не ускользнуло от бдительного ока матери:
- Аполлинария, чего на огурцы набросилась?
- Да вкусные они у нас, солененькие!
- Ишь ты... На солененькое ее потянуло... С чего бы это?
- Не захворала бы! - обеспокоился обожавший дочь, Харитон Герасимович.
- Когда соленые огурцы жрут, едина хворь бывает! - строго сказала маменька и, как показалось Поле, пытливо посмотрела на нее.
В это время, прислуживавшая за столом Марфа внесла огромную чугунную сковороду с любимой Полей картошечкой, жаренной с грибочками в сметане. На служанку тотчас набросилась барыня:   
- Ты чего, ополоумела? Прихватила бы еще чугунок! Что, другой посуды нет? Зачем сковороду притащила? А на что блюда стоят?
- Да убоялась, что застынет... Дома-то зябко стало, сыро. Всю ночь и утро дождь холодный хлестал, а в чугунке тепло лучше сохраняется.
В эту минуту неизвестно отчего — от съеденных ли в большом количестве огурцов или аппетитного запаха принесенного яства, - но Поле стало так муторно, что она выскочила из-за стола и побежала прочь, еле сдерживая рвоту.
- Что это с дочкой приключилось? Убежала, схватившись за рот... - забеспокоившись,  обратился к жене Харитон Герасимович. - Отчего утекла?
- Ну что за глупый вопрос задаешь, Харитон! Блевать побежала. А вот отчего — это другой вопрос. Видно, напрасно свадьбу отложили... Перекласть следует! Ишь, нашла причину — война... Ну и пущай идет себе там, нам-то что, жизнь свою перекраивать? Переговорю с Долгополовыми, нечего время тянуть! - вдруг объявила Калерия Евграфовна.
После завтрака, строго глядя на дочь, она спросила:
- На рубахе-то давно было?
- Для чего вы, маменька, об этом спрашиваете? Не упомню я, не слежу за этим.
- Ан, след! Ране то не рыгала, впервой это у тебя?
- Да, не было у меня такого. Видать, огурцов переела. Не беспокойтесь, маменька.
Но в обед повторилось то же: почувствовав аромат свежих щей, Поля еле успела выскочить за дверь.
Марфа, исполняющая роль правой руки барыни, ее экономка, ключница, а заодно и наушница, следящая за всем и всеми, будучи дважды свидетелем приключившегося с барышней, не преминула донести хозяйке:
- А не от шалостей ли это кучера Кольки у нее, барышни нашей, эта напасть? Девки шептались - шастал он на сеновал...
- А чего до сих пор молчала? Отчего не докладала?
- Да думала, вам самим, Калерия Евграфовна, это ведомо. Ведь не сама барышня наша облюбовала амбар. Думалось...
- Замолкни! Мне неча знать, что тебе думалось! Распорядись, чтобы баньку растопили!
- Что еще?
- Все, пошла! Да язык свой про разные там сеновалы не распускай!
Когда вышла Марфа за дверь, мать дала волю своему гневу:
- А мне и неведомо, отчего тихоня облюбовала сеновал! Простолюдины, они во всем повинны! Это все твоя, Харитоша, карнауховская кровь! Стыдоба-то какова — дочь от кучера понесла!
- Да вы что, маменька... - осмелилась подать голос Поля.
- Молчи, блудница! Где видано такое?! Мы, Зубаревы, хотя и не столбовые, но дворяне! И такая напасть, срам какой! Признавайся, Аполлинария, на рубахе давно было?
- Я уж вам говорила, не упомню. Оно мне надо? Пришло, так пришло, а не пришло, так и Бог с ним.
- Замолчи! Девка порченная! Ты-то, чего молчишь? - набросилась она на мужа. - Чего расселся, слова не брякнешь своей паскуднице?
- Да, что мне говорить про женские дела... Сама справишься, а я-то чё?
- Вот то-то, что «чё»! Иди, вели, чтоб запрягал Еремка коней. Ехай к Долгополовым, свадьбу мол решили сыграть, нечего ее откладывать. Войне-то конца не видно, а жених не похож на жеребца, скоро вовсе завянет. Ну, это не говори, оно так, к слову...
- Не пойду за него! Сама сказали — никуда не годен...
- Замолкни, подлая! Иди, Аполлинария, попарься.
Та удивленно взглянула на мать:
- Чего это вдруг, ни с того ни с сего? 
- А то, что баловство твое изгнать надо!
- Какое еще баловство? Непонятно, о чем речь ваша.
- А то, что девки бают про твои шашни с Колькой-кучером! Правда это? Лазил, как будто к тебе на сеновал. Видать, оставил там семя свое! Счастье Кольки этого, что в солдаты забрили, попался бы мне!
- Да вы что, маменька, напрасно верите брехне всякой.
- Дай-то Бог! Но все же иди, парься. Свадьба-то на носу, а тут такое...
Но как ни парила Калерия Евграфовна дочь, как ни поила, со скандалом вливая ей в рот всякие зелья, данные знахаркой, ничего не помогло. Семя, оставленное кучером, прорастало и скоро животик у Поли заметно округлился...
- Стыдоба-то какова! - убивалась мать, обвиняя всех — и старую нянюшку, Ольгу Назаровну, чего не доглядела, и Марфу, что промолчала про баловство кучера, и даже мужа, Харитона Герасимовича, за его мужицкую кровь, доставшуюся дочери. И конечно же, поедом она ела Аполлинарию, упрекая в беспутстве, за то, что не соблюла себя и погубила свою судьбу, поставив крест на планах матери.
- Единый выход у тебя, блудница, молиться Богу и замаливать грехи! - говорила она дочери, не догадывающейся о задуманном матерью...
Поля же все мечтала об одном: чтобы скорее завершилась война и вернулся любимый, которому она приготовит подарок — сына или дочку, и пропускала мимо ушей упреки и увещевания в свой адрес.   
Когда скрывать истинное положение стало уже невозможным, мать перевела Аполлинарию с главной усадьбы в Большой Зубаревке, в деревеньку Верхняя Зубаревка, под опеку старой нянюшки, обожавшей и жалеющей свою Полюшку.
Дни напролет будущая мама занималась подготовкой приданого для своего ребенка: обрамляла кружавчиками и тесьмой распашонки, вязала носочки и шапочки, сшила роскошный, весь в лентах, конверт, которым очень гордилась. 
- Ну, прям, как для прынца! - сказала нянюшка, взглянув на конверт. - Золотые руки у тебя, Полюшка, как и сердечко! Счастливым у такой мамочки будет дитя!
Поля улыбнулась ей в ответ - любила она свою добрую няню Лелю.
Чуть ли не каждый день навещал дочь Харитон Герасимович, в отличие от маменьки. Калерия Евграфовна очень осерчала на дочь, расстроившую все ее планы и навлекшую позор на род, хотя не знатных, но ничем не запятнанных помещиков Зубаревых (фамилию же мужа, разночинца из мещан, она ни во что не ставила).
Наконец, пришло время, роды прошли сравнительно легко. У Поли родился сын, зычным криком сразу же оповестивший о своем появлении на свет Божий. Как сказала повитуха: «Мальчонка выдался славный — крепенький и брыкливый!»
Взглянув на сыночка, Поля тут же заметила оттопыренное, как и у его отца, одно ушко, и счастливо улыбнулась.
Калерия Евграфовна, которой дали знать, как только начались схватки, прибыла немедленно. Она была на удивление ласкова с дочерью и все уговаривала Полю поспать, дабы набраться сил, потерянных в период избавления от бремени.
...Когда Поля проснулась, рядом с нею никого не было, лишь нянюшка прикорнула, свернувшись на лавке у печи. В доме стояла мертвая тишина.
«А где сыночек, почему его рядом нет?» - тревожно пронеслось в голове. Но тут же пришло успокаивающее: наверно, в кухню отнесли, чтобы дать матери поспать. Да и сам, намаявшись и накричавшись, может, заснул... Ей очень захотелось взглянуть на сыночка, прижать к груди.
«А пришло ли молоко? - забеспокоилась Поля и желая проверить, вдруг обнаружила, что грудь туго обтянута холстиной.  - Для чего это сделали и когда? Неужели так крепко спала? Наверно, из-за того макового чая, которым матушка заставила нянюшку меня опоить, чтобы заснуть могла...»
Полежав еще немного, она, забеспокоившись, чего это сынок голоса не подает, окликнула няню:
- Нянюшка Леля, ты спишь?
- Да нет, не спится, даже дрема не берет.
- Принеси-ка сыночка, Николеньку моего! - так она уже решила назвать мальчонку в честь отца.
- А ты бы, Полюшка, еще поспала. Рано еще, петухи, вон, голоса даже не подали.
- Да Бог с ними, с петухами. Отчего дитя голоса не подает и что за тряпица у меня на груди? Так крепко стянуто, что дышать тяжело. Неужели так надо, чтобы молоко пришло? Впервые слышу...
- Ой, доченька... Горе-горькое приключилося!.. - в тусклом свете лампады на глазах няни, которые она все отводила в сторону, блеснули слезы. - Нет нашего мальца, преставился...
- Как... преставился? Не может быть! Где он? - Поля вскочила, готовая бежать на кухню.
- Ты куда милая, лежи! Нет его! Бог дал, Бог и взял...
- Как взял? Принеси его!
- Приляг деточка, приляг, милая, да поплачь, авось полегчает. Пути господни неисповедимы! Придет время, будут еще деточки у тебя, родимая. Ороси горе свое слезами, помолись Богу за первенца своего! - все приговаривала добрая нянюшка, стараясь уложить упирающуюся Полю, стремящуюся бежать, искать и хотя бы в последний раз взглянуть на свою кровиночку...   
Вдруг в ее глазах все потемнело, тело обмякло и Поля без чувств рухнула на руки няни. Та, уложив страдалицу, бросилась в сенцы, схватила ковш с ледяной водой и окатила побелевшую, без кровинки в лице, свою воспитанницу.   
Поля открыла глаза, ничего не понимая и не помня, и спросила:
- Нянюшка, отчего мокры рубаха моя и лицо? Кто окатил меня?
- Это я ненароком хлестнула на рубаху твою, Полюшка, сейчас поменяю.
- Да сними с меня тряпку эту, сжимает грудь. Я что, в беспамятстве была? А где Николка мой? - спросила она, приподнимаясь. И вдруг, вспомнив, ну точно голосом своей матери, Калерии Евграфовны, выкрикнула: - А ну, принеси-ка, старая, моего мальчонку, живого или мертвого, да быстро!
Бедная няня, исстрадавшаяся от вынужденного вранья, ошарашенная внезапным преображением своей Полюшки, от чего даже вздрогнула, дрожащим голосом стала оправдываться:
- Нет его туточки, милая. Увезла его твоя матушка - захоронить ведь надобно...
- Где моя одежда, подай! Да кликни телегу, какая ни есть! Едем в усадьбу, я сама должна похоронить его!
Няня затряслась в рыданиях.
- Нет тут никакой одежи. Забрала ее твоя матушка, сказала другую привезет, наверно, приличествующую случаю.
Глядя на свою бедную, добрую няню, обливающуюся слезами, Поля вдруг испытала жгучий стыд за свое поведение. Чего на нее набросилась, она-то в чем виновата?
- Нянюшка Леля, прости милая, прости меня, неразумную, но мне больно, тяжело!..
- Да понимаю, я ведь не каменная. А разве мое сердце не болит? Не сумрачно ли на душе, когда вижу, как ты, моя деточка, убиваешься. А как жаль мальца, разлученного с матерью!
Тут няня, спохватившись и опомнившись от сказанного, прикусила язык.
- Как ты сказала, разлученного? Так он жив?! Где он?
- Да не то я имела в виду, не то вырвалось. Старая уже стала, что язык длинный баит не ведаю... Вовсе ума лишилась! Нет его, мальца твоего. Нет, усвой! И помолись Христу Богу нашему, он все знает и тебе поможет!
...Как раз в это время Калерия Евграфовна привезла новорожденного внука на дальний хутор к одинокой селянке, у которой только недавно родился свой младенец, дала той десять рублей и приказала:
- Прими его, окрести и выдавай за своего!
...А Поля целый день провела в душивших ее рыданиях.
- Нянюшка Лелечка, а где все то, что я нашила? Кроме клубка с недовязанным носочком ничего не нашла...
- Видать, матушка твоя захватила. Пощадила сердечко твое, чтобы меньше убивалась, глядючи на приданое.
А у Поли все из головы не шли слова, брошенные нянюшкой: «Жаль мальца, разлученного с матерью»... О мертвых так не говорят! Да и сердце ей подсказывало, что жив ее маленький, не мог так, не болея, преставиться. Ведь крепенький был, так и повитуха сказала...
Готовая ехать в усадьбу искать сына, она приказала:
- Иди, нянюшка, возьми у кого-нибудь в деревне одежду мне, какую ни есть. Да пусть упряжку приготовят!
- А куда собралась?
- Как куда? К матушке, в усадьбу, сына искать! Не верю, что преставился он, да и ты сказывала, что разлучили нас. Паду матушке в ноги, пусть отдает! Папеньку молить буду, он добрый, поможет!
- Да, что ты, Полюшка, что надумала! Нет его, твоего сыночка, нету! Случайно сбрехнул мой глупый язык. Ехать в усадьбу тебе не след - матушка гневаться станет, да и слаба ты...
Но, как ни уговаривала няня Полюшку, как ни старалась, та настояла на своем и, облачившись в чужую одежду, отправилась в Большую Зубаревку.
Когда, рыдая, бросилась дочь к матери, умоляя вернуть ей сына, живого, так как знает, что он жив, Калерия Евграфовна металлическим голосом ей объявила, что Бог прибрал ребенка и след ей, греховнице, угомониться и спасать душу заблудшую свою, а не упрекать мать, на голову которой навлекла позор.
- Да жив он, жив! Не берите, маменька, грех на душу! - причитала Поля.
- Тебе ли, блуднице, грехом мать попрекать! Небось, старая оглобля тебе всякую чушь набрехала? Ополоумела она, пустомеля! Учили, учили, сколько денег потратили на девчонку, и вот какой итог! - не унималась мать. - Спутаться с босяком-кучером, принести в подоле, вот до чего «учение» это довело!
На все упреки дочь твердила одно:
- Отдайте сына! Отдайте моего сына!
- Сабаш! Будя реветь и бухтеть! - вскричала обозленная Калерия Евграфовна, в запале перейдя на деревенский калужский говор. - Так и свербит дать рукам волю! Я терплю-терплю, как Христос наш велел, но всему есть не только начало, но и конец! Неча было в пуньке на сене баловство вести, неча теперяча и ревмя реветь! Душу след свою заблудшую спасать! Неча сказать, дочь лярвой стала! Герасимыч, - обратилась она к мужу, как всегда молчавшему и только с жалостью взиравшему на убивающуюся дочь, - прикажи запрягать коней! А ты, Аполлинария, - снова обратилась она к дочери, - смени это мужицкое тряпье на одежду свою, да прикройся черным платком — негоже тебе ходить с непокрытой дурной башкой.
Думая, что мать везет ее на кладбище к могиле сына, Поля села в повозку. Заметив, что кони повернули не в ту сторону, она обратилась к матери:
- А почему мы не в те зады едем, погост ведь за другой околицей стоит?
Мать не ответила, а только приказала вознице:
- Поняй коней, Ерема! Чё тащатся, аки падры? Мне засветло повертаться надо!
- Да куда мы едем? - вскричала испуганная Поля. - Куда везете меня, маменька?
- Не ори, не глухая! А едем мы к матушке игуменье Серафиме, чтобы ты, паскудница, очистилась у нее в постах и молитвах, отбивая поклоны перед образами, спасала душу свою, прося у Господа нашего милосердного, дабы простил Он тебя, овцу заблудшую!
- Не поеду! Еремей, останови коней! Не буду черницей, черной вороной! Лучше порешу себя, руки наложу, утоплюсь! Лучше мертвой быть, чем в монастыре гнить!
- Типун тебе на язык! Не гневи Господа, греховница! И так на тебе грехов тьма тьмущая! Живо, Еремка, хлестай коней, чё придержал? И неча тут слушать! Ты гляди, попридержи язык-то, а не то, сам знаш, со мной не забалуешь!
- Да я чё, я ничё, поняю коней. Мое дело — сторона, а язык — могила!
И тут, как видно, для успокоения себя или барыни с дочкой, он лихо запел:
  К нам приехали два братца
  Из родимого села,
  Ах, дербень, дербень, Калуга,
  Дербень Ладога моя.
  Одного-то звать Ерема,
  А другого-то, Фома. 
  У Еремы лодка с дыркой,
  У Фомы — челнок без дна,
  Эх, дербень, дербень, Калуга,
  Дербень Ладога моя.
  Вот Ерема стал тонуть,
  Фому за ногу тянуть,
  Фу ты, ну ты, лапти гнуты,
  Как на дно тут не нырнуть!
  Брат Фома пошел на дно,
  А Ерема там давно!
  Эх, дербень, дербень, Калуга,
  Наша жизнь одно …
Возница вдруг яростно хлестнул кнутом коней...
К обеду приехали в обитель. Навстречу к ним вышла благочинная мать Евфимия - неулыбчивая, высохшая, как вяленая вобла, с вытянутым лошадиным носом и глазами, которые словно буравчики впились, как показалось Поле, прямо в душу...
Матушка настоятельница, игуменья Серафима приняла их радушно, душевно. Это была женщина лет шестидесяти, статная, можно сказать величественная, с правильными чертами строгого лица, которое вдруг озаряла улыбка, когда она ласково глядела на Аполлинарию. От такого отношения девушке становилось как-то спокойнее и уютней...
- Оставайся, дочь моя, здесь, в обители. В смиренных молитвах, постах да трудах праведных, рядом с сестрами обретет покой твоя душа, уврачуется и очистится от скверны и грешных дум.
- Не хочу быть монашкой! - уже без прежнего энтузиазма все еще твердила Поля.
- А тебя никто и не неволит. Поживешь у нас, оглядишься. А уж если Бог возблаговолит, ежели поймешь, что душа готова, тогда и станешь послушницей, вступишь на путь к чину монахини. Все в руках Господних, и он не оставит тебя своей милостью!
- Значит, можно, матушка, - не удержалась Поля, прервав речь настоятельницы (к неудовольствию маменьки, сидевшей рядом и одернувшей дочь), - уйти из монастыря?
Игуменья Серафима не подала виду, что ее не по чину прервала юная заблудшая овца, и с улыбкой продолжила:
- До произнесения монашеского обета каждая вольна распоряжаться своей судьбой. А пока, оставайся в стенах обители и молись Господу нашему.
Для Калерии Евграфовны, постоянно вносящей щедрые вклады на нужды монастыря, сделали исключение и посадили ее с дочерью трапезничать не с паломницами и трудницами, а с монашествующими. Их покормили вкусным скоромным обедом - только-только закончился очередной пост. Кроме монахинь разных возрастов, за столом сидели и послушницы, коих Поля насчитала числом одиннадцать.
Маменька уехала, а несчастная девушка осталась в монастыре. Поля глядела вослед повозке, увозившей мать, и думала, что навсегда обрывается нить, связывающая ее с той, которая дала ей жизнь, но лишила счастья. И никакие молитвы и Божья благодать не помогут ей простить матери великий грех, который та приняла на себя.
«Поживу тут — решила Поля, - а с Божьей помощью, как кончится война, вернется Николаша и заберет меня. Обвенчаемся и осядем - в Козельске ли, в Калуге, - все едино, лишь бы вместе!» А быть может, милостивый Боже, услышав ее молитвы, укажет дорогу, где найти сыночка, который, чует она, живой, ведь мертвого не видала... Ну, а ежели забрал его Боженька, то укажет могилку бедной кровинушки...
Жизнь в монастыре текла размеренная, по своему, издревле установившемуся канону. Ворота и калитка запирались на ночь на засов, а в шесть утра отпирались строгими привратницами. Выходить же за ворота без разрешения настоятельницы возбранялось.
День начинался у Божьих служительниц очень рано, еще до петухов. Они прибирались и шли на утреннюю службу. Отправлял ее солидный, обладавший зычным голосом и внушительной внешностью, отец Мефодий. По окончании утреннего правила все клали три поклона, подходя к чудотворному образу Царицы Небесной, потом шли приветственные поклоны старшим, а следом и друг другу. Затем начинали принимать масло из лампады, просфору и святую воду. Сестры, свободные от хозяйства, певчие и сама игуменья каждое утро читали Акафист Царице Небесной, а потом пели тропарь Владычице.       
Во время трапезы одна из сестер, чей наступал черед, читала жития святых, а затем все принимались за работу. У каждой было свое послушание: занимавшиеся хозяйством, шли на кухню, смотрели за скотом  или ухаживали за огородом, другие же трудились вышивальщицами, белошвейками, одеяльницами... Были и смотрящие за больными, читательницы псалтыря. Как сказала при приеме матушка Серафима: «Семья наша мирная, богоугодная, послушания примерного, хотя и не без искушения»...
А искушения не давали покоя молодой женщине. Все ее помыслы, несмотря на тщательное исполнение всех наложенных на нее обязанностей, сводились к одному — Николаю и потерянному ребенку, о коих Поля истово молилась. Ее пребывание в монастыре зиждилось на одной надежде, что это временно и что ее молитвы помогут приблизить час возвращения любимого.
Время шло, а война лишь разгоралась...
...Полю поселили к довольно пожилой монахине, матери Параскеве, которая должна была опекать, наставлять и обучать традициям будущую послушницу. Просторная келья казалась полупустой, ничего лишнего: две жесткие железные кровати, устланные байковыми одеялами, в переднем углу -  образа, на стене - репродукция «Тайной вечери», небольшой стол, покрытый клеенкой и два стула — этим ограничивалось все аскетичное «убранство». Ни зеркала, ни иных предметов, напоминающих о мирской жизни... Узкое окно венецианской формы, хотя и было без тюремной решетки, но Поля подумала, что здесь и без решетки она будет себя чувствовать как в темнице...
Одеяние, в которое Полю сразу облачили было еще не монашеское и состояло из черной юбки, блузки темно-синего цвета и черного платочка.
Мать Параскева объяснила сестре Аполлинарии, что покуда та будет ходить в оном одеянии, а как своим примерным поведением в богослужении и послушании заслужит благословение матушки  Серафимы, да напишет прошение архиерею, тогда, по зачислении в монастырь, станет послушницей и получит подрясник и полупостольник.
- В них будешь, сестра, ходить, прежде, чем заслужишь и запросишь себе постриг.
Она говорила, а Поля думала: «Уж этого не дождетесь! Ваш постриг — не по мне! Поживу покуда и вымолю у Спасителя вольную жизнь с Николашей моим!..»
Послушание Аполлинарии, к которому она была приставлена, было рукоделие. В большом каменном здании, где располагались ризница, трапезная и другие службы, на втором этаже стояли пяльцы, а на маленьких столиках рядом находилось все необходимое для труда.
Матушка-настоятельница Серафима частенько, опираясь на свой жезл, посещала второй этаж и, строго оглядев склоненных за работой дочерей своих, непременно подходила к Поле и говорила той одобрительные слова, хваля за усердие.
...День за днем проходили в молитвах и труде, ничто извне не напоминало Аполлинарии о былом, которое будто кануло за чертой уже невозвратного и недозволенного, совсем другого бытия, о котором страшно и незачем было вспоминать... Ее никто не посещал, казалось, все забыли о ней. Ни маменька, ни папенька очей не казали. «Наверно, в глаза родной дочери боятся посмотреть, да и себе душу растравливать... Ну и не надо!» - думала Поля. Лишь о любимой нянюшке тосковала ее душа. Почему она-то не идет? Отчего и она покинула свою воспитанницу? А может, не жива уже, Господь призвал? Ведь много годов ей уже... А скорее всего, маменьки забоялась - та заставит кого угодно подчиниться...
Но такие мысли все реже и реже посещали Полю. Чтение священного писания, молебствования, частые посты и бесконечное шитье, от которого все пальцы были исколоты и болели, отводили от размышлений и воспоминаний.
- Христос терпел и нам велел! - приговаривала мать Параскева, глядя, как Аполлинария разминает натруженные кисти рук. - А ты, сестрица, помолись, милая, и полегчает! - наставляла она свою подопечную...
...Так летели день за днем... Апполинария, прожив в монастыре более двух лет, стала послушницей. Где-то за стенами обители текла иная жизнь, уже почти не касавшаяся ее сердца, которое, как Поле временами казалось, совсем потеряло к миру всякий интерес. А матушка Серафима все наставляла:
- Молись, дочь моя, старайся укрепиться в вере своей, учись следовать воле Божией, и на тебя снизойдет благодать и милость Его! И тогда, созревши, примешь иноческий постриг, монахиней станешь и сделаешь еще один шаг к особому внутреннему устроению, достичь которого можно одними смирением и верой!
С верой в душе Поли было все в порядке, а вот со смирением душа ее была все еще не в ладах... Случались минуты, когда Поля была готова бежать из приютивших ее стен куда глаза глядят, хоть ненадолго, но глотнуть вольного воздуха и не чувствовать за спиной зоркого взгляда строгой матери Параскевы, контролирующей каждый шаг молодой послушницы...

В один из обыденных, ничего нового не сулящих дней, на втором этаже в мастерской вдруг появилась привратница со словами:
- Сестра Аполлинария, там какая-то странница спрашивает, нет ли у нас девушки с твоим именем. Не тебя ли?
Хотя без дозволения старшей монахини покинуть работу было нельзя, Полю как ветром смахнуло с насиженного места. Нянюшка Леля, не иначе! Кто еще может ее искать!
И точно, не ошиблась — дорогая, любимая нянюшка шла Поле навстречу.
- Слава тебе, Господи, нашла, наконец, милую мою, горемычную деточку! - запричитала она, вытирая свои выцветшие старческие глаза.
- Нянюшка, родная, почему раньше не приходила?  Я уже утратила надежду узреть тебя...
- Ой, кака стала ты, моя девочка, вся завернутая в одежу монашескую! А как я тебя искала - три обители обошла! Думала — все, умру и не доложу Полюшке, что жив ее сыночек!
- Ой!.. - Поля еле устояла на ногах. - Где, где он, скажи!
Она обхватила бедную старушку, не то желая обнять, не то удостовериться, что это не сон и няня говорит правду.
- А вот где он — ране не знала, брехать не буду. Повитуха тогда сказывала, что живой, хороший малец был. Твоя матушка, как ты уснула, завернула его и севши в повозку, куда неведомо, укатила.
- Да я знаю, нянюшка, об этом. А вот куда она дела моего сыночка?
- О том и талдычу. И тебя увезла твоя маменька, Калерия Евграфовна, и тоже я не знала куда. Стала я искать, допытывать всех — где ты и твой сыночек. А как-то Еремей возьми и брякни: мол, барыня дочь свою к монашкам отвозила. А к каким, он баит, что не упомнит, - ясно, боится сказать. Далеко, говорит, коней гонял.
- А сына он не говорил, куда дела?
- Да не он отвозил, а сами барин, Харитон Герасимович, твой батюшка, лошадей погоняли. Да я теперь и сама прознала куда, и видела его, твоего сынка! Моторный, ладный малец!
- Да, где же он?! - вскричала Аполлинария. - Нянюшка, не тяни!
- В хуторе дальнем, что зовется Верески. У кривой Агафьи сынок твой обретается и выдает она его за своего, как барыня велела.
- Так поедем туда, скорее!
И Поля, забыв об всем на свете, не испросив разрешения игуменьи, вышла за ворота монастыря. Остановив проезжавшую телегу, беглянка еле упросила возницу завезти их на хутор.
- А как ты нашла его, каков он, расскажи!
- Хороший сыночек у тебя, Полюшка, лупастый пострел. Бегит — догнать трудно! Вот так, бегаючи и упал, да так ушибся о стекло, что на земле валялось, что щеку себе и разворотил. Крови, ой как много потерял! Испугалась Агафья, бросилась к знахарке Настасье и как заверещит: «Спасай мальчишку, а не то барыня меня убьет!» А хитрая Настасья и смекнула — что-то тут не то... Како дело барыне, Калерии Евграфовне, до детей незнам от кого нагулянных кривой Агафьей? И давай у нее допытываться. А та в ответ: «Ни в жисть не скажу, чей малец! Мой — да и только!» А Настасья ей: «Ежели не скажешь, пусть помирает! Помочь не смогу, раз не знаю, о ком шептать должна! Не пошепчу — кровь не остановится и вся вытечет!» Ну, кривая, у Агафьи один глаз еще в детстве вытек, или бельмо, там не поймешь, что не мешает ей большой лярвой быть, кажин год брюхатой ходит, испужалась она и выдала все: как твоя матушка привезла бедного малюточку, а Агафья только родила, молока прорва была... Барыня и говорит ей: «Покрести, как своего и выкорми, да язык не распускай! А не то, знаешь, что с такими, как ты, бывает?..» Дала Агафье рублишков серебром... А следом, сказывала Настасья, Агафья-то, как заголосит, как начнет гундеть, что, мол, наделала, что сбрехала, ей уж не жить. Клянись, говорит, Настасья, что никому не скажешь, о чем мой длинный язык наплел! А знахарка-то, Настасья, дело свое знает, заштопала рану на щеке твоего Коленьки. Его Николаем окрестили, вот чудо-то, как ты и хотела...
Поля внимала, не перебивая, еле дыша, а услышав имя сына своего, довольная и счастливая сказала:
- А что, не слыхать в селе о суженом моем, Николаше? Не справлялась ли ты, нянюшка Леля, у садовника нашего, как сын его, Николай, воюет? Не ранен ли, не вернулся ли с войны еще?
Тут нянюшка, глядя куда-то в сторону, боясь встретиться взглядом со своей Полюшкой, еле выдавила из себя:
- Ничего не знаю... А ты слухай далее. Значит, Агафья все голосит и голосит, клятву требует. А ей в ответ, знахарка наша, Настасья, как гаркнет: «Говеть тебе надо, а не гундеть, карачун тебя дери! Мешаш работать!» - та и умолкла... Вот Настасья мне и рассказала. Клятвы, мол, Леля, не давала, так могу все и поведать. Ну, я тут же и бросилась на хутор этот, сама желаючи узреть сыночка твоего.
Поля слушала счастливая, упиваясь мыслью, что Господь услыхал ее молитвы и вернул сыночка.
Кони медленно тащились по ухабистой дороге, а ей хотелось самой хлестнуть их, чтобы скорее везли на встречу с великой, ниспосланной Небом, радостью.
Когда подъехали к Верескам, состоявшим их трех покосившихся избенок, уже вечерело. Возница, услыхав слова благодарности от молодой монашки, возмутился и потребовал плату:
- Твоими речами, Божья праведница, сыт не будешь! Гони монету!
Только сейчас Поля вспомнила, что выбежала из обители, совершенно позабыв, что у нее нет ни копейки...
- Да у меня, кроме креста нательного ничего нет...
Решение пришло мгновенно. Поля быстро сняла с себя крест, чтобы отцепить его от серебряной цепочки, которой хотела расплатиться. Увидав это, возница замахал руками:
- Бог с тобой! Носи его сама! - по-видимому, он решил, что монашка собирается отдать свой крестик.
- Спасибо! Век буду молиться за тебя! - бросила ему Поля, устремляясь в дверь избы, вросшей почти по окна в землю.
В нос ударило прелым затхлым духом. Навстречу к ним вышла, хотя и не старая, но какая-то рыхлая, с опухшим лицом и бельмом на глазу хозяйка, вслед за которой с гомоном посыпалась орава детей, мал мала меньше. Из люльки, подвешенной к потолку слышался писк очередного младенца.
Поля растерялась — кто из этой толпы ребятишек ее сын, ее Николенька? Поприветствовав: «Мир дому вашему!», она тут же прямо спросила:
- Где малец, привезенный барыней?
Крикнув «Цыц!» своей ребятне, которая тут же притихла, Агафья, не торопясь, не ответив на приветствие и вопрос, вынула из люльки кричавшего младенца и приложила к своей огромной груди. Глянув единственным глазом на незваную гостью, нетерпеливо ожидающую и  внимательно разглядывающую детей, Агафья выдала:
- А нет его у меня!
- Как нет?! - вскричала Поля. - Куда дела? Няня, ты ведь видела его!
- Ну да, был он тут. Агафья, чё молчишь?
- Да я-то, чё? Из-за тебя, баба Леля это все! Забрали его, мальца, Коляна. Барыня, Калерия Евграфовна, как прослышали, что тебе стало это ведомо, так и забрали, да очень гневные были. Они меня разными бранными словами обзывали, наказать примерно обещались.
- Да как она признала? Я-то ведь никому не сказывала! - вскричала нянюшка Леля.
- Да я возьми и брякни, что ты, баба Леля, наведывалась... Они спрашивали, кто был, а как прознали, так взъерепенились! Балаболкой обозвали, казюлей, не приведи Господи, что тут было!..
- Пошли, нянюшка... - упавшим голосом сказала Поля. - Пойдем, брошусь маменьке в ноги. Авось сердце ее смягчится и хоть одним глазком даст взглянуть на сыночка моего...
Не найдя на хуторе подводы (все обитающие здесь были безлошадные), они побрели к главной усадьбе, отстоящей где-то в пятнадцати верстах... В кровь стерев ноги, к ночи они достигли конца пути. Сердце у бедной Полюшки замирало, когда подходила к отчему дому. Встреча с матерью страшила, но все же теплилась надежда, что Бог смилостивится и вразумит ее жесткую родительницу. Если уж не отдаст сына, то хотя бы допустит взглянуть на него, чтобы сумела благословить своего  ребенка... А может, Бог даст, дождется она той минуты, когда вернется любимый и поможет отобрать их родное дитя. В том, что Николай сумеет придумать, как это сделать, она была уверена. Главное — узнать, где укрыт маленький Коленька.
Но дома ее ожидал полнейший крах всех надежд. На звук колокольчика у запертой двери выросла фигура злой экономки Марфы, которая, не дав беглой послушнице переступить порога, доложила, что маменька и папенька поехали на богомолье, сначала к старцам в Оптину Пустынь, а далее, с Божьей помощью, сказывали, поедут в Печерскую лавру, что в Киеве.
- Где сын мой? Куда сына моего родительница дела? - не выдержала Поля.
- Какой сын? Слыхом не слыхивала, о чем баишь в толк не возьму.
Стало ясно, что от этой материнской наушницы ничего путного не добьешься и Поля повернула восвояси...
Она была совершенно опустошена, еле дышала от спазма, сдавливающего горло, и рыданий, а слезы струились из глаз, скатываясь по носу к губам, подбородку. Поля не вытирала их, не замечая шла, а рядом семенящая старушка чувствовала себя чуть ли не виновницей всего случившегося и не находила себе места. Быть может, ее любимица там, в монастыре, молясь и постясь, успокоила душу свою, а она, старая, разбередила рану своим приходом...
Наконец, Поля нарушила молчание.
- А скажи-ка, с кем больше схож Коленька, со мной или с Николаем?
- С ним схож, со своим отцом, с торчащим ушком, как у покойника... Ой...
Поля больно схватила ее за руку.
- Стой! Как ты сказала?
- Да вырвалось у меня, ума лишенной! - запричитала няня. - Не слушай меня, старую брехалку.
- Но ты сказала «покойника»! - лицо Поли словно окаменело. Она цепко держала старую няню, не давая той сдвинуться с места. - Докладывай все, не тая!
- Ну, что докладывать? Еще прошлым годом, как раз на Покрова пришла весть,что Николай, сын садовника, на войне сгинул. За ним и мать его от горя преставилась... Садовник наш теперича живет один-одинешенек, старшие два сына не то в Калуге, не то в самой матушке Москве обретаются.
Она еще что-то говорила, но Поля уже не слушала. Все, кончилась ее жизнь. Нет ни сына, ни ее любимого... Первого лишила родная мать, а второго, ее единственную надежду и близкую душу, война. С собой покончить - грех превеликий, брать его на душу она не может. Остается вернуться в монастырь и под его кровлей молить Господа об упокоении души преставившегося раба Николая и даровании здоровья, где бы он ни был, сыну ее, Коленьке, и чтобы Господь ниспослал ему счастливую, праведную жизнь...
А вспомнив про родителей, она подумала: «Чего ударились в богомолье? Видать большой грех за собой знают, коль отправились замаливать... Бог им судья!..»
Когда Аполлинария вернулась в монастырь, сестры обители поначалу ее не признали, так изменилось лицо послушницы. Оно стало суровым, с двумя скорбными складками в уголках рта, некогда голубые глаза приобрели какой-то свинцовый окрас, а взгляд стал почти отсутствующий и отрешенный...
С этим взглядом Аполлинария выслушала отповедь игуменьи. Ее даже не тронула наложенная епитимья — бить сто земных поклонов и читать ежедневно стоя все правила по причастию и каноны из молитвослова.
А после истового исполнения всех наказаний, по прошествии некоторого времени Аполлинария попросила у матушки благословения, сообщив, что готова идти монашеским путем и своим смирением, внутренним устроением и духовным наполнением желает заслужить право на постриг. На это матушка Серафима ответила:
- Верю, дочь моя, в чистоту твоих помыслов и смирение сердца! С превеликой радостью дам тебе свое благословение и приведу к чину пострижения. Вижу, готова ты к иноческому служению, а коли будет на то Господня воля, твоя твердая вера да усердие, дашь и мантийный обет!
Если ранее при думах о сыне Аполлинария сотрясалась в рыданиях, то после того, как осознала полнейшую потерю ребенка и гибель Николая, уже более ни одна слезинка не скатилась из ее глаз... Душа ее словно окаменела, всю себя предав служению Господу.

...Второго марта 1917 года император Николай II отрекся от престола, страна перешла под руководство Временного правительства. Вскоре был издан закон о свободе совести, а уже летом этого же года епархию стало штормить... Когда же в Петрограде власть захватили большевики, началось повальное изъятие церковного имущества и закрытие «вороньих гнезд» - монастырей. Прокатилась волна церковных погромов...
Монастырь, в котором пребывала Аполлинария, трясло как в лихорадке, но их пока не трогали.  В постоянном страхе за свою участь пережили зиму. А извне приходили вести, внушавшие ужас от случавшихся почти рядом злодеяний. Так с игумена Свято-Тихонова мужского монастыря новая власть, как от сословия паразитов, потребовала внести десять тысяч рублей на монастырскую больницу, которую прибрали к рукам, то есть конфисковали. Не получив требуемого, руководство калужской власти ворвалось в стены обители. Они реквизировали все ценное и, устроив потом повальную пьянку, расстреляли архимандрита и казначея, а монахов и насельников разогнали... И хотя следом все учинившие это преступление были преданы суду, но от этого не стало легче бедным монашкам, дрожавшим от мысли, что и с ними в любой момент может случиться что-то подобное...
Крестьяне вокруг грабили и жгли помещичьи усадьбы. Этой напасти не миновало и родное гнездо Аполлинарии... Известие о том, что родители были подняты на вилы взбунтовавшимися крестьянами, а поместье сожжено дотла, совершенно не тронуло ее. «На то Господня воля!» - произнесла сестра Аполлинария, троекратно осеняя себя крестом. Участь родителей ее не касалась. «Не мне их судить, Бог им судья!» Единственное, что кольнуло при этом, было осознание, что сына ей уже не отыскать...
Разбой и беззаконие во всей губернии только нарастали. Среди бела дня в Свято-Троицкий женский монастырь во время божественной литургии ворвались пятеро бандитов. Они стреляли в потолок, заставив лечь на пол до смерти напуганных всех присутствующих. Начался грабеж. Однако, кто-то из монашествующих ударил в набат. Это спасло бедных монашек от насилия - бандиты, испугавшись набата, скрылись...
А вскоре и их обитель подверглась бандитскому налету. Заполночь, сорвав засов на воротах, во двор ввалилась ватага разбойников. Аполлинария еще не ложилась спать, сидела за житиями святых. В отличие от других насельниц, которые, заслышав мужские голоса, спрятались в своих кельях, она смело вышла к ним навстречу и на похабное ржанье и непристойные выкрики, поприветствовав: «Господь вас спаси!», сказала:
- Проходите, люди добрые, коли не боитесь.
Ее слова потонули в полупьяном хохоте.
- У нас тиф, полны кельи болящих.
Смех разудалой братии как рукой смахнуло, и они в ту же минуту ретировались.
Подошедшая вслед за Аполлинарией, благочинная, мать Евфимия, отвесив ей поклон, похвалила за сообразительность и отвагу, а сама настоятельница перед сестрами назвала поступок «смелым и достойным подражания».
Через некоторое время стало известно, что племянник матушки игуменьи, будучи юнкером, пал в борьбе с большевиками. А следом повседневную жизнь обители нарушили двое сотрудников ЧК, проверявших информацию о контрреволюционных настроениях монахинь.
В это воистину неспокойное время матушка настоятельница выразила Аполлинарии свое мнение о достойном исполнении ею правил послушания и спросила:
- Укрепилась ли ты дочь моя в вере своей? Смирила ли пред Господом душу свою? Готова ли продолжать служить Ему, свято следуя заповедям?
На последовавший за этим утвердительный ответ, что всей душой готова посвятить себя Господу, игуменья сказала:
- В таком разе, пиши прошение правящему архиерею!
Вскоре Аполлинария приняла обет малой схимы и, отрекшись от мирской жизни, обрела новое имя, став матерью Александрой.
Лихолетье продолжалось, казалось, ему не будет конца. Все время ходили слухи об осквернении  святых мест, разграблениях церквей и монастырей. На удивление, их обитель, как они считали, явно хранилась Богом. Монахини истово молились, чтобы общая горькая чаша их обошла. Но молитвы оказались тщетны...
В октябре восемнадцатого года губисполком Калужской области постановил закрыть монастыри и изъять их земли и имущество. Решение было разослано по всем монастырям и хотя в нем предписывалось в двухнедельный срок подготовиться к выселению, матушка игуменья не торопилась исполнять указание, найдя выход. В соответствии с веяниями времени, было зарегистрировано  заведение - «Женская артель»! Так матушка Серафима сумела сберечь обитель аж до августа девятнадцатого года, продолжая служение Господу и исполняя заказы по шитью для новой власти...
Однако, как раз перед Яблочным Спасом, их артель закрыли, преобразовав территорию монастыря в колонию для беспризорных детей. Монашек выдворили на улицу...
С благословения матушки Серафимы, монашки покинули стены родного пристанища и разошлись по разным уголкам губернии с наказом не терять веру свою. Сама же она решила стать паломницей и направить стопы к Святой земле. Мать Александра, по приглашению матушки, составила ей компанию.
Бредя по охваченной гражданской войной стране, переходя из селения в селение, ночуя порой под открытым небом, а когда и в застенках органов новой власти, наконец, усталые странницы добрались до Киева, который, к их огромной радости, в это время оказался в руках генерала Деникина и Петлюры.
Сестры женского Покровского монастыря тепло встретили прибывших, согрев их души своим сочувствием и гостеприимством. Прослушав о злоключениях сестер, лишившихся обители, они в свою очередь рассказали о тяготах, выпавших и на их долю, при бесконечном чередовании властей и безвластия в Киеве. И лишь вера и упование на Господа вселяли в души надежду на то, что придет час, когда Господь пошлет спокойную жизнь и прекратятся распри и кровопролитие на родной земле.
В декабре девятнадцатого года в Киев опять вернулись Советы. Матушка Серафима не могла простить себе, как могла проворонить уход деникинцев? «Где была моя голова? - сетовала она, делясь с матерью Александрой. - Почему мы не ушли с ними? Того и жди, мужицкая власть погонит и тут, разорив все святые места.
- Ну, что ж, - ответила ей, невозмутимо относящаяся ко всему, что ниспосылает человечеству Небо, мать Александра. - Ну, что ж, пойдем, матушка паломницами, опять стопами мерить землю. Значит так указывает Его перст.
Слушая молодую монахиню, сердце матушки Серафимы возрадовалось: тверда вера в сердце ее духовной дочери!
Хотя вокруг распоряжением советской власти закрывались культовые учреждения: церкви, костелы, синагоги, монастыри, но их Покровскую обитель не трогали. И вдруг — в Киеве опять сменилась власть! Пришли поляки, а с ними Петлюра.
Случилось это весной двадцатого года. Неужели пронесет и больше Советы не вернутся? Но, не прошло и трех месяцев, как весть о том, что петлюровцы, вслед за поляками, навсегда покидают Украину долетела до стен монастыря. Матушка Серафима, со своей неизменной спутницей, матерью Александрой, двинулись с отступающими, успев сесть в последний состав, увезший их с родной земли...
Хотя бедные монахини покидали отчизну в почти комфортабельном вагоне, в дальнейшем они это путешествие вспоминали с содроганием. Смиренные служительницы Господа с ужасом наблюдали за разнузданной оравой вояк, бесконечно накачивавшихся спиртным - не то от горечи поражения, не то от радости, что остались живы...
Поначалу казалось, что петлюровцы с уважением и даже пиететом относятся к персонам в черном облачении. Однако вскоре, рассмотрев при дневном свете монахинь, наиболее ретивые попутчики стали оказывать особое внимание молодой и миловидной Александре. Пришлось матушке Серафиме попросить военное начальство оградить их от назойливого интереса своих подчиненных, что как будто было исполнено.
Но в скором времени все, включая тех, к кому обращалась игуменья, были безнадежно пьяны и защиты уже стало ждать неоткуда. Монахини, запершись в своем купе, дрожали, уповая на Господа Бога и молились, прося у него защиты. Особенно было страшно, когда разъяренная солдатня ломилась в дверь, то увещевая, то угрожая и понося «невест Божьих».
  Вдруг за дверью раздались звуки гармони и разухабистое дранье глотки, явно адресованное перепуганным монахиням:
Круг келейки я хожу,
Круг я новенькой,
Я монашку люблю,
Чернобровенькую!
Вон твой миленький идет,
Графин водочки несет!..
Поначалу этот «концерт» забавлял бедных, сидящих словно в заточении, пассажирок. Выдав еще несколько куплетов на русском и украинском, и явно добавив затем хорошую порцию горилки, «певец» оборвал свое занятие, перейдя к подзаборной брани. Тут ни переводчика, ни догадки не требовалось, а только выдержка и терпение, да вера в Божью помощь и надежность двери и замка, когда петлюровец начал рваться и колотить в нее...
Паломницы еле дождались окончания совместного с петлюровцами пути. Дальнейшие их скитания привели не в Святую землю, а в Германию. Долго там не задержавшись, они затем переправились во Францию, где у матушки Серафимы жила подруга детства, вышедшая за француза и проживающая на юге страны.
Так русские монахини, волею Божьей, очутились в Тулузе, где надеялись в какой-нибудь православной обители найти приют и покой своим исстрадавшимся душам, лишившимся родины. Но их надежды не оправдались. Несмотря на то, что Франция изобиловала католическими монастырями, православных среди них не оказалось ни единого. Правда, беженки не остались без Божьей помощи: их приютили сестры ордена «Дочерей милосердия», несущих, не принося монашеских обетов, помощь и слово Божие бедному, нуждающемуся в помощи люду. Эти католические сестры, живущие и действующие в миру, оказались близки по духу русским эмигранткам, прибегшим к их опеке.
Вскоре с их помощью матушку Серафиму пригласили к себе сестры одного из монастырей кармелиток. Ей уделили келью, в которой монахиня поставила привезенные с собой образа и могла отправлять по православному обряду свою службу.
Мать же Александра приняла решение остаться с дочерьми милосердия, дабы помогать сирым и убогим, а главное, беженцам с ее многострадальной родины, наводнившим Францию. Среди прибывших оказалось множество таких, кто не только не имел за душой ни гроша, но и не зная языка, они, словно слепые котята, тыкались в разные двери, ища помощи и защиты...
Связи с игуменьей Серафимой, единственно близким ей человеком, мать Александра не теряла и по возможности часто навещала ее, где с радостью превеликой отводила душу, говоря и слушая милую и сладкую родную речь.
Хотя ее познания французского, почерпнутые еще в годы гимназического учения в Козельске были весьма скудны, но вскоре, пребывая в языковой среде, она хорошо овладела французским. Мать Александра теперь страшно боялась забыть родной, русский - единственную нить, связывающую с покинутой родиной, по которой она, чем больше проходило времени, тем больше тосковала... Поэтому, когда монахиня встречала выходцев из России, то воспринимала их как родных и всю свою душу вкладывала в желание помочь им, оградить от бед, ожидавших на чужбине.
Сначала ей пришлось, из-за плохого знания языка, работать уборщицей в детском приюте. Затем Александру устроили санитаркой в доме призрения инвалидов мировой войны, где, глядя на изувеченных  ветеранов, она испытывала особое чувство жалости. Это были те, кто, как и ее Николай, познали все ужасы и тяготы войны и Александра старалась помочь им не только делом, но и молитвами, обращаясь к Господу и прося умиротворить их сердца и облегчить страдания.
Хотя она дала обет безбрачия, ее не покидала мысль, что если бы Николай вернулся, хотя бы такой, без ног, без рук, покалеченный, она была бы счастлива рядом с ним... А когда ей приходилось помогать в детском приюте, сердце Александры разрывалось от мысли, что где-то, быть может, и ее ребенок мыкался в подобном заведении, лишенный материнской ласки, обездоленный, как и эти малыши. И она беспрерывно молила Матерь Божию пожалеть сыночка, послав ей любые испытания за все прегрешения, как ее, так и разлучивших с родным дитем родителей, и не ей их судить, на то есть Господня воля, и Александра била поклоны и трудилась не покладая рук...
Так проходило, пролетало время... Единственной радостью для ее души были встречи с матушкой Серафимой. Отстояв в православной часовне службу, которую вел недавно бежавший с родины, отец Иоанн, Александра отправлялась в кармелитский монастырь к игуменье, которая с нетерпением ожидала свою любимицу.
В одну из таких встреч матушка Серафима так обрадовалась ее приходу и возможности поговорить по душам на родном языке, что разоткровенничалась, когда Александра призналась в снедающей ее тоске по родной стороне и потерянному сыну.
- Молись, дочь моя, проси успокоения душе твоей и помыслам твоим.
- Я стараюсь, матушка, очиститься от мыслей греховных, беря пример с вас.
- О, дочь моя, чего не надобно тебе делать, так именно этого! Ведь думы о тяжком грехе и о душе моей, на коей неподъемным гнетом лежит он, не покидают и меня...
И матушка Cерафима поведала, что привело ее, еще молодую, двадцатипятилетнюю женщину, в стены монастыря.
Ее, дочь обедневшего дворянина, сосватали за весьма богатого помещика, отставного офицера. Хотя годами и гораздо старше, но он сразу овладел сердцем совсем неискушенной в любви девушки.
- Мы жили зимой в Петерурге, - рассказывала игуменья,  - а лето проводили в его поместье. Это произошло через пару лет после венчания. Мой супруг оказался весьма невоздержан в своих плотских увлечениях и не пропускал в селе ни одной более менее внешне приятной особы женского пола.
Однажды пришел пожаловаться на барина один крестьянин. «Ты барина нашего урезонь! - обратился он ко мне. - Не дает проходу моей Марусе, страсть что делает! Как быть, не ведаю... Пособи, барыня!» «А, что я могу? - сама спросила я в ответ. - Ты уж сам с ним потолкуй, ты же мужик!» - совсем не подумав о последствиях, сказала я, оскорбленная услышанным... 
На этом матушка Серафима как будто закончила свое повествование и умолкла. Александра, увлеченная рассказом, была полна желания слушать далее, но, подчиняясь почитанию чина, ни единым взглядом не выказала своего любопытства.
Допив почти уже остывший чай и осенив себя крестом, матушка Серафима вздохнула и продолжила:
- Ну, тот мужик, Егор, понял меня по-своему и решил барина проучить. Ударил он моего супруга, а был мужик, надо сказать, богатырского сложения, как потом уверял, лишь один раз — в глаз. Но тот не устоял на ногах, упал и ударился головой о камень. И уж больше не поднялся... Мужа похоронили,  Егора осудили и сослали на каторгу. Я же, считая себя виновной в этих двух смертях, ушла в монастырь, отписав ему все, принадлежавшее мне, отказавшись от жизни мирской, дабы искупить в молитвах сей неизбывный грех. С той поры прошло уж более сорока годов, а я все каюсь, не отпускаю себе свои прегрешения... Думаю, что и выпавшая мне сейчас доля — отлучения от родного монастыря и страны моей — заслуженная кара!..
Вернувшись к дочерям милосердия, с которыми Александра делила кров, она все никак не могла успокоиться после исповеди игуменьи. Да, грех матушки велик и понятно смятение ее души. Но вот каковы прегрешения ее, Александры? Неужели из-за большой любви к Николаю несет она свой крест? Да и в чем Николай был повинен, за что Господь призвал его к себе, лишив жизни земной? А дитя, плод их большой любви? Чем невинный ребенок провинился перед Господом, коли с самого коготка лишился родительской ласки и благословения?
Эти думы не давали Александре покоя, язвили и смущали душу, так велик грех сомнения в справедливости деяний Господних...
Где-то параллельно текла, полная суматохи, тревог и грехопадений, другая, давным-давно, еще в юности познанная Александрой жизнь, совсем позабытая среди трудов и молебствований в стенах монастыря, но теперь напомнившая о себе. Ведь Александре приходилось тесно соприкасаться с бедами, тяготами и язвами мирского существования в сотрудничестве с дочерьми милосердия, для которых монастырем являются дома больных, их капеллой — приходская церковь, кельей — снимаемое жилье, а решеткой от мирских соблазнов — страх Божий и неукоснительно исполняемые обеты. Помощь тяжелобольным и увечным, пестование подкидышей, забота о грешниках, выходящих из тюрем и решивших открыть новую страницу жизни, благотворительность среди бывших проституток — эта ежедневная работа в самой гуще мирской жизни оказалась Александре по сердцу.
У нее появилось совсем иное, полное любопытства и сердоболия, отношение к жизни. Особую роль в повороте умонастроения Александры сыграла встреча с прикованной к постели бывшей балериной, мадам Бонвье. Русская по происхождению, вышедшая замуж за француза и прожившая всю жизнь вдали от родины, старушка, как она призналась, воспрянула духом, когда услышала родную речь и была безмерно благодарна сестрам милосердия, которые приставили к ней в помощь соотечественницу.
Первое, что бросилось в глаза, когда Александра вошла к своей новой подопечной, была не скромность убранства подслеповатой из-за узости окон, расположенных высоко под крышей мансарды, небольшой, схожей с кельей, комнаты, а лицо хозяйки, лежавшей на широченной, занимавшей почти все пространство, кровати. Ее умные глаза, полные тоски, крепко сжатые губы некогда очаровательного рта, остатки седых, тщательно уложенных волос да холеные, совершенно не похожие на старческие руки, покоившиеся поверх клетчатого пледа, говорили без слов, что это человек из другого, незнакомого монахине, мира. Возле мадам Бонвье чувствовалась какая-то возвышенная атмосфера, которая бывает рядом с духовно содержательныи людьми.
После взаимных приветствий старушка сразу поинтересовалась:
- Вы русская?
- Да, это так.
- А давно из России?
- Да... Достаточно давно.
- Жаль, хотелось бы знать, какова жизнь теперь там. Я уже вечность, как покинула родные пенаты. Вы, я надеюсь, не забыли наш язык? Не думала, что увижу такую приятную, молодую монахиню! Честно сказать, ожидала старую, строгую монашку. Мне говорили сестры, что вы служите с ними, не отрекшись от православного чина.
  - Да, мадам.
- Ой, не надо, не называйте меня мадам! Просто Марго, а еще лучше, как в былые годы, Марина. Я просто счастлива, что слышу родную речь и надеюсь, что вы будете читать мне на родном языке. Сама уже не могу, глаза не те, а без книг я жизни себе не представляю...
- Хорошо, завтра же принесу «Жития святых».
- О нет, матушка!
- Простите, мадам?..
Она строго оборвала:
- Марина я!
- Хорошо, Марина... - для Александры такое обращение к очень пожилой женщине было непривычным. - Но матушкой у нас называют настоятельницу, игуменью. Я же —  мать Александра.
- А как раньше звалась?
- Звалась я Аполлинарией, в миру - Полей.
- А можно я вас буду Полиной звать? 
С этого дня что-то произошло в восприятии жизни Александрой. И хотя все эти годы, проведенные во Франции внесли немалую лепту в понимание ею своего предназначения, но теперь добавилось нечто совсем иное... После знакомства с Мариной что-то другое, человеческое появилось в ее сознании. Чтение вслух  русской литературы, томами которой оказались заполнены два шкафа, стоящих в коридоре, расширило кругозор Александры и породило новый взгляд не только на окружающий мир, но и на саму себя. Многое она почерпнула из рассказов и рассуждений о жизни, которыми с ней делилась Марго.
Как-то Марина сказала:
- Главное, как говорят англичане, это «хэппи энд». Вот я, прожила жизнь беспечно, в свое удовольствие, не задумываясь о будущем. Была удачлива, талантлива, красива и богата. Муж меня боготворил, успех сопутствовал, поклонников была куча... Окружавшие друзья наперебой восхваляли, щекоча самолюбие. Супруг меня очень ревновал, и, любя его, я оставила сцену... Детей не хотела, считая их обузой. Но пришло время, когда все изменилось... - Марина тут немного помолчала. - Я разбилась, упав с коня, и стала инвалидом, прикованным к постели. Муж делал все, чтобы поднять меня. Он, будучи дипкурьером, был вынужден уйти в отставку, чтобы посвятить всего себя мне... Этьен возил меня по светилам, но все старания остались тщетны. Мои ноги, всегда служившие мне, отказали. Мы покинули Париж и переехали в его родную Тулузу... - Марина снова сделала паузу. - Я же мечтала, хотя бы ненадолго, вернуться на родину. Он мне обещал! Но нагрянула война и смешала все планы. А бушевавшая повсюду испанка унесла моего верного Этьена... Так я осталась одна, обездвиженная, с пособием, едва хватавшим на жалкое существование. Мы-то жили одним днем, бездарно расточая богатство, и оно растворилось, как вскоре после случившегося и все друзья... Люди не любят бедных и больных... У каждого свое предназначение: у твоих дочерей милосердия — помогать нести добро людям... Ну а у таких, как я? Вот вопрос... Для кого и для чего жила? Что после меня останется? Ни Богу свечка ни черту кочерга... Жизнь прошла в праздности и веселье и к чему пришла? Финал печальный — я одна, ни одной родной души рядом, и лишь помощь сердобольных сестер поддерживает мое существование... 
Теперь, общаясь со старой русской балериной, Александра поняла, что если ранее она считала единственным смыслом своего существования замаливание грехов своих и служение Господу, то теперь она уже твердо знала — ее предназначение в служении людям. И монахиня как могла, старалась облегчить страдания и развеять тоску Марины, без устали читая той любимые ею произведения.
А сама Александра неожиданно для себя пристрастилась к поэзии. Оказалось, что поэзия духовна и не менее ей необходима, чем молитвы, ибо наполняет душу отрадой, которой, чего греха таить, так ей недоставало... Конечно, свою новую страсть Александра тщательно скрывала о  матушки Серафимы, считая это явным нарушением обета отречения от всего мирского, но от чтения стихов  отступиться уже не могла.
Наступил тридцать девятый год, в конце которого случилась беда — заболела и уже не вставала с постели матушка Серафима. Александра сочла своей обязанностью ухаживать за нею, немощной, и переселилась в аббатство кармелиток.
Конечно, после соприкосновения с дочерьми милосердия и тесного общения с мадам Бонвье, пребывание в обители было уже тесным для Александры. Но долг и добрые чувства к матушке Серафиме требовали ее неустанных личных забот. Неся вахту у ложа своей игуменьи, мать Александра исполняла и послушание в виде уборки помещений, возложив его на себя в благодарность за приют, предоставленный сестрами монастыря. Это послужило более тесной дружбе с ними, признавшими в ее лице добрую, щедрую и трудолюбивую русскую служительницу Христа.
Несмотря на постоянную огромную усталость, в минуты, когда засыпала или забывалась матушка Серафима, Александра ухитрялась отвести душу, читая стихи из пухлого двухтомника «Чтец декламатор», подаренного ей мадам Марго Бонвье.

...В Европе шла полным ходом война. Германия  захватывала одну страну за другой. Франция не избежала этой участи, и боши, как презрительно называли французы немцев, оккупировали ее.
Дух французского свободолюбия был не чужд и сестрам аббатства, и они истово молились Божией Матери, прося избавления от оккупантов. Когда в июне сорок первого до Александры дошла весть о вторжении в СССР, огромная тревога за свой народ  и родную землю поселилась в ее душе и теперь к ее мольбам об уменьшении страданий матушки Серафимы и здравии, где бы ни был,  сыночка Николеньки, потерянного, но живого, во что она твердо верила, прибавилась еще одна — о спасении России...
...В декабрьское дождливое утро сорок второго года Бог призвал к себе душу дочери своей, страдалицы матушки Серафимы. Простившись с единственным близким ей человеком, мать Александра решила, что через сорок дней после кончины игуменьи, она покинет гостеприимные стены аббатства и вернется к дочерям милосердия. Однако ее новая подруга, сестра Тереза, уговорила остаться, намекнув, что здесь она сумеет помочь своим русским собратьям. Главным же, удержавшим Александру, было то, что почти ежедневно, неизвестно каким образом добывая, сестры Тереза и Габриэль приносили ей вести с советских фронтов.
Сообщения «Совинформбюро» вызывали боль. Хотя фашисты были отогнаны от столицы, но рвались к Волге, а это означало, что огромная часть родной земли оказалась под пятой врага. Рассказы же о зверствах, чинимых оккупантами, леденили душу. «Как может Господь допустить такое? Неужели это расплата за поруганные церкви и разогнанные монастыри? - думала Александра. - Но это учинила кучка, а почему страдает весь народ? Почему так жестока Божья кара?» - недоумевала монахиня. А когда она прочла в небольшом листке подпольной газеты «Советский патриот», принесенном сестрой Терезой, о героической девушке Тане, жестоко замученной фашистами, и о церкви, в которую согнали жителей белорусской деревни и сожгли, Александра на сей раз не удержалась от вопроса:
- Как вам удалось достать эту газету, ежели не секрет? Кто здесь может выпускать русскую газету?
- А это маки. Узнали, что у нас живет русская монахиня, страдающая за своих земляков, и передали для тебя, сестра Александра.
- А кто они, эти маки? Русские эмигранты?
- Наши, французские патриоты, не пожелавшие прислуживать бошам. К ним примкнули и русские эмигранты, и испанские интернационалисты, и советские военнопленные, сбежавшие из концлагерей. Их всех объединила ненависть к врагу и сейчас их много в разных частях страны, настоящее Движение Сопротивления. Кстати, их отличительным знаком является баскский берет, который носится набекрень. Ну и мы, кармелитки, по мере возможности стараемся им помогать!
- А я, могу ли я, кроме молитв, каким-либо делом тоже им помочь? - спросила Александра, всеми силами души готовая включиться в борьбу с врагами.
- Ты, сестра, пока молись за них, а работа для тебя, я уверена, найдется... - ответила сестра Тереза.
В аббатстве, как скоро стало известно Александре, пекли хлеб для партизан и вывозили его в деревню, откуда переправляли в отряд. А после большого сражения неподалеку в стенах обители были спрятаны несколько раненых, которых затем также приютили в деревне.
В келье Александры располагался небольшой люк в подвал, в котором ранее хранился запас овощей, но с тех пор, как помещение отдали в распоряжение русских монахинь, этим погребом перестали пользоваться. И вот, неожиданно для Александры, сестра Габриэль сообщила ей тайну, что в этом подвале за сундуком есть лаз в древний тоннель, ведущий к выходу из стен аббатства и кончающийся в холмах, далеко отсюда.
- Им уже с давних времен не пользуются, но теперь, когда вокруг шастают и все вынюхивают коллаборационисты, решено очистить проход, чтобы пользоваться при необходимости.   
И вскоре эта необходимость настала: партизаны должны были доставить в монастырь нужные медикаменты для передачи их в деревню, где выхаживали раненых. Вот уже вторые сутки Александра неотлучно сидела и все прислушивалась к малейшему шороху, ожидая условного стука из подвала.
В это утро, встав рано и прочтя несколько псалмов, она, по обыкновению, потянулась к поэтическому сборнику. На сей раз монахиня открыла страницу с любимой балладой Гартмана «Белое покрывало», в переводе Михайлова.
Шевеля губами, Александра читала давно заученные строки. Перед ее мысленным взором опять возникла картина казни графа-патриота, которому мать в темнице обещала, что если по пути к петле увидит ее в белом — значит вымолила у трона пощаду жизни молодой, а если в черном... Читая эту балладу, Александра всегда испытывала нарастающее сердечное волнение.
Какой-то шорох нарушил чтение, она прислушалась. Но это было явный шелест листвы от ветра за окном. Монахиня взглянула на невозмутимые лики святых в углу, трижды осенила себя крестным знамением и углубилась в напряженные строки:
...Все окна — настежь. Сколько глаз
Его слезами  провожает,
И сколько женских рук бросает
Ему цветы в последний раз!
Граф ничего не замечает:
Вперед, на площадь он глядит:
Там, на балконе мать стоит -
Спокойна, в покрывале белом.
И заиграло сердце в нем!
И к месту казни шагом смелым
Пошел он... с радостным лицом
Вступил на помост с палачом...
И ясен к петле поднимался...
И в самой петле - улыбался!
Зачем же в белом мать была?..
О ложь святая!.. Так могла
Солгать лишь мать, полна боязнью,
Чтоб сын не дрогнул перед казнью!
Прочтя последние строки Александра опять, в который раз стала перечитывать их...
В это мгновение она отчетливо услышала из подвала два быстрых и чуть погодя -  третий условный стук. Монахиня бросилась к кровати, откинула половичок, под которым был люк. Когда она подняла его, первое что бросилось в глаза, был берет на голове поднимавшегося человека.
Когда Александра встретилась глазами с этим молодым французом, что-то знакомое, родное, промелькнуло в его взоре. Она даже вздрогнула, так удивительно было сходство парня с ее давней и единственной любовью...
«Неисповедимы пути и деяния твои, Господи! И да свершится воля Твоя!» - подумала монахиня, трижды осеняя себя крестом.
Поздоровавшись, молодой человек подал пакет с лекарствами и стал объяснять, что находящиеся там таблетки следует истолочь в порошок и как надо посыпать им раны. В его речи Александра уловила явные свидетельства того, что перед нею не француз, а скорее всего русский, так повеяло на нее чем-то родным от этого характерного акцента.
- Вы не француз? - скорее утвердительно спросила Александра.
- Да, я русский. А что, заметно?
- Еще как! - радуясь, что не ошиблась и перейдя на родной язык, ответила Александра. - Вы из эмигрантов? 
- Нет. Я из Союза, пленный. А вы что, тоже русская? Ну, я пошел.
- Да, я русская. Жаль, что спешишь, сын мой. Так хотелось о многом тебя расспросить. Кстати, а вату принес?
  - Эх ты, карачун меня дери! Бинты принес, а о ней забыл...
От этого «карачун» повеяло на Александру далеким, давно позабытым калужским детством.
- А из какой ты губернии? Где жил?
- Вообще-то, в Москве, но ранее — в Калужской области. В Козельске, вряд ли вам такой городок знаком...
От услышанного, от этого невероятного сходства и совпадения родных мест, у нее перехватило  дыхание, а сердце так и рвалось из груди. Неужели?!
- А родители есть?
Она возликовала, когда услышала:
  - Нет. Их у меня никогда и не было - детдомовский я.
- А не Николаем ли звать тебя? - голос ее предательски дрожал.
- Точно, угадали! Рад был повидаться! Адье, мне пора!
Он поправил берет, приоткрыв, так знакомое ей, оттопыренное ухо.
- Господи, постой, не уходи! - с надрывом, не в силах поверить в такую Божью милость, воскликнула Александра.
Николай смотрел на монахиню, явно удивленный ее любопытством и этим возгласом.
Сын, ее сын здесь, в этом уже не было сомнений!
В эту минуту дверь кельи приоткрыла сестра Тереза, крикнув: «Боши, облава!» и тут же скрылась.
Партизан опустил руку в карман, по-видимому, за пистолетом.
- Нет, нет! - вскричала она. - Уходи с Богом, Коленька, сынок мой! Спускайся скорей!
Он все еще стоял.
- Иди же! Хотя... стой! - Александра подбежала к образам, из-за них вынула карточку своего Николая и подала ему. - Это - твой отец. Ну, иди же, родной!
- А вы? - спросил он, полный смятения, внимательно глядя на нее.
- Нет, я останусь тут. Не забудь туннель прикрыть!
Сын спустился в подвал. Александра только успела закрыть за ним люк, как послышался топот кованных сапог и громкая речь идущих по коридору.
Похоже, гестаповцы вошли в соседнюю келью. Она заметалась, не зная, что предпринять. Несчастная мать знала лишь одно — она должна во что бы то ни стало спасти сына, дать ему возможность уйти.
Тут взгляд Александры упал на стоявшую на столе большую трехлинейную керосиновую лампу. Быстро сняв стекло, она расплескала по келье содержимое, замочив и подол мантии. Где зажигалка? Куда же подевалась? Взглянув на образа, Александра поняла — вот выход! Схватив лампаду у образов, она поднесла ее к лужице на полу.
Огонь мгновенно полыхнул. Послышался настойчивый стук в дверь. Александра открыла оконце кельи, в которую ворвалась струя свежего воздуха. Разъяренное жаркое пламя тут же взметнулось во всю мощь. Мантия вспыхнула, как факел. Подняв глаза на образа, она только успела поднести руку ко лбу...
Когда дверь распахнулась, в лица ломившихся ударил бушующий огонь.

...На дворе стоял май 2016 года. Поля, готовясь к маршу народной памяти «Бессмертный полк», перебирала в семейном альбоме фотографии, выбирая карточку своего прадеда. Среди привычных фото оказалось одно старинное, в коричневом тоне, на твердом картоне и со странными стихами на обороте:
«Если встретиться нам не придется,
Если так уж жестока судьба,
Пусть на память тебе остается,
Неподвижная личность моя.

Без слов, но от души -      
        Полюшке от Коли»
- Мама, - обратилась Поля к матери, - а что это за личность? Я уже давно хотела тебя спросить, кто он?
- А это — твой прапрадед. Придет отец, попроси его, он лучше об этой истории расскажет...


Рецензии